В это время Лэймар поднял голову от рисунка и сказал:
— Ричард, черт подери, то, что ты сделал, — просто чудо. Малютка — ангел небесный, а Бад Пьюти — сам дьявол. Ричард, ты — великий художник. Я смог посмотреть на это дело так, как не мог раньше. Я теперь точно знаю, что он там, на небе, и ждет меня. Ричард, мальчик мой, ты снял такой груз с моих плеч.
— Это только благодаря тебе, Лэймар, — ответил Ричард, совершенно ошеломленный происходящим.
Лэймар взглянул на нижнюю часть рисунка, где был нарисован ад.
— Что это? — спросил он, и лицо его потемнело. — Я же сказал тебе, что он должен гореть, как в геенне огненной, как в аду.
— Лэймар, послушай, я долго думал над этим и придумал другое. Нечто, нечто такое, что покажется тебе, возможно, очень странным. Но эта странность сделает тебя знаменитым. Знаменитым навеки. Это будет ужасно.
Лицо Лэймара исказилось от напряженного раздумья, он пытался проникнуть в суть картины. Постепенно его лицо смягчилось и просветлело.
— Его лицо, — произнес он, — ты предлагаешь мне что-то сделать с его лицом?
— Да, — застенчиво ответил Ричард.
— Я не совсем понимаю, Ричард.
— Что такое человек, Лэймар? У человека есть много всего, и ты можешь отнять это у него, и он останется человеком — таким, каким был. Но есть одна вещь, которая, если ее отнять у человека, означает, что этого человека больше нет. Вместе с этой вещью ты отнимаешь у человека все.
— Все?
— Да. Все. Не его жизнь, не его семью, не его яйца, но... его лицо.
— И здесь, на картине, я отрезаю ему лицо?
— Да, целиком. Глаза, нос, язык, губы, зубы. Ты отбираешь у него лицо. Оставляешь его без лица. Подумай об этом. Это будет неповторимо.
Лэймар посмотрел на Ричарда, и в глазах его появился какой-то странный свет. Ричард понял, что это свет уважения.
Лэймар вдруг обнял Ричарда и прижал его к себе.
— Ричард, ты помог мне снова найти в себе силы. Ты и Господь, вы оба помогли мне в этом.
— Ты теперь можешь жить дальше?
— Жить дальше? Черт возьми, малыш, теперь мы начинаем охоту на Бада Пьюти. И на его долбаную семью. Когда мы покончим с ними, то устроим такой кавардак в этом сонном оклахомском курятнике, что и через сто лет о нас будут вспоминать со страхом! Они плохо обошлись с братьями Пай, и я не прощу им этого. Будет и у меня праздник! А этого мы отпустим, и пусть все увидят его без лица!
Они начали являться по ночам. Он не мог отделаться от них, он не понимал, были ли это сны или грезы наяву, но они приходили регулярно между четырьмя и шестью часами, как по расписанию, когда он находился в полубодрствующем состоянии: это был образ, интригующий, соблазнительный, принимающий неиспытанные еще в любовных играх позы — это были терпкие воспоминания, а образ был все время один и тот же — образ Холли. Он поворачивался на бок и видел, что рядом спит Джен. Он приходил в бешеное изумление: «Почему, ну почему мне недостаточно одной тебя?»
Но факт оставался фактом. Ему было мало одной Джен, по крайней мере теперь, когда у него была другая, более молодая женщина, с которой он так часто проводил время в постели и знал, какова она на вкус — она была солоноватой, как от нее пахло — от нее пахло мускусом, он знал, какие у нее волосы — волосы у нее были густые, он знал все ее потаенные места, которые он мог ласкать, а она вздыхала и стонала от наслаждения.
Может быть, это происходило от того, что очень уж близко прошла от него беспощадная коса смерти и теперь ему нужно было ласкать упругую плоть, чтобы окончательно удостовериться в том, что он жив. Он страстно желал плоти Холли. И не желал, будь он проклят во веки веков и пусть сгорит в аду его душа, и пусть будет он еще раз проклят за свою приверженность дьяволу, но нет, он не желал плоти своей жены.
— Мне надо уйти, — сказал он утром Джен.
Она взглянула на него. Это была красивая женщина приблизительно его возраста, с полным прекрасным лицом, лишенным теперь всякого выражения, и ничему не удивляющаяся. Ее глаза буквально впились в него. Он видел ее отчужденность и чувствовал, что все ее разочарования уже позади. Она растратила те слова, с которыми могла бы к нему обратиться.
— Поеду за пистолетами, — объяснил он. — Я звонил тому лейтенанту из OSBI, Гендерсону. Они сейчас в баллистической лаборатории штата, их проверили. Он сказал, что мне надо самому прийти туда. Конечно лучше, если я буду стрелять из своего оружия, чем из казенного или чужого.
На службе ему выдали, так, на всякий случай, для большей безопасности, револьвер «Смит» калибра 0,357, но он намного уютнее чувствовал себя с тем оружием, из которого он продырявил так много мишеней и Оделла.
— Так ты собираешься показать им, как надо стрелять? — недоверчиво спросила она.
— Да, думаю, что могу это сделать. Я задержусь в тире и пристреляю оружие. А потом сразу поеду домой.
— За четыре месяца ты ни разу не «поехал прямо домой», но уж раз надо идти, то надо идти.
Бад попытался улыбнуться. Но это не сработало. Он понимал, что ему не надо проявлять излишнее волнение. Когда он принимался актерствовать, то становился неискренним и неуклюжим.
Однако он знал только одно: сегодня ему надо обладать Холли и плевать ему на все последствия. Поэтому, выпив две чашки кофе и прочитав спортивный раздел в газете, хотя он знал на память исход всех матчей, он встал, надел шляпу, сунул в поясную кобуру служебный револьвер и накинул пиджак, несмотря на то что на улице было очень жарко. Он вышел из дома.
Он прищурился. Перкодан снимал очень сильную боль, но не мог добраться до самых сокровенных глубин нервной системы, поэтому Бада продолжали беспокоить пульсирующие боли в конечностях и суставах. Они давали знать о себе при каждом движении. Он снова почувствовал себя древним старцем. Он перестал носить повязку на глазу, но в нем постоянно накапливалась какая-то жидкость, поэтому приходилось все время моргать, чтобы четко видеть. Садясь за руль своего «форда», он несколько раз моргнул. Когда он поудобнее устраивался на сиденье, появилось жжение в раненой ноге. Там глубоко в мягких тканях осталась дробь, которая иногда взрывалась неожиданной вспышкой боли. Он отогнал от себя эти ощущения и захлопнул дверцу.